Десять минут второго

Версия для печати

1

 

Мы переедем.

Не потому, что мы этого хотим.

А потому что должны.

Иначе мы рискуем погибнуть.

Провалиться в дыру, огромную, как кратер вулкана, и черную, как сам грех. Скончаться в аду. Папа зовет шахту адом с тех пор, как я себя помню. Но все же это она оплатила нам нашу новую "ауди". И поездку в Турцию. У папы под глазами темные круги. Всегда. Они исчезли только на отдыхе в Турции.

А теперь нам надо переезжать, потому что иначе мы умрем.

Юлия говорит, что я драматизирую. По ее мнению, мы ничем не рискуем. Ведь повсюду расставлены датчики деформации почвы, которые нас охраняют. Юлия только и знает, что свои "датчики деформации почвы". Я же абсолютно не доверяю каким-то там ржавым железякам.

Если мы не успеем уехать, и все начнет рушиться ‒ мы умрем. Мне некогда умирать. Я люблю Альбина и буду вместе с ним. Когда-нибудь. Но желательно поскорее, пока в нашу школу не пришли новые ученики. Иначе будет поздно. Появятся красотки-гандболистки и все испортят. И еще неизвестно, что лучше. Быть с Альбином сейчас и несколько месяцев ходить счастливой, пока он не влюбится в гандболистку и не бросил меня. Либо вообще с ним не быть. Главное ‒ не начать резать себе руки. Юлия говорит, что в Стокгольме девушки, когда страдают от любви, всегда режут себе вены на руках. Зачем?!

Я не хочу переезжать. Кажется, я это уже говорила?

 

‒ Майя! Выключи мобильник! Перестань заниматься ерундой!

‒ Когда мы умрем, возможно, единственное, что после нас останется ‒ это мой фильм. Не будет никого, кто мог бы о нас рассказать. Но когда нас будут искать в этой дыре, то найдут мой телефон, а в нем ‒ мои фильмы. И кто-нибудь напишет обо мне книгу, по которой потом снимут художественный фильм. Я уже знаю, кто будет играть главную роль...

‒ Никто! Никто не будет играть главную роль! Мы не собираемся умирать, Майя! Сколько раз я должна тебе это повторять?

И мама со злостью срывает кухонное полотенце, которое опять зацепилось за дверцу духовки. На меня она старается не смотреть. Она-то мечтала о нормальном ребенке, о дочери, которая не будет забивать себе голову всякой ерундой. И снимать на мобильный последнее обращение ко всем живущим. Но я такая, какая есть. Внешне мы с мамой ужасно похожи, но в остальном ‒ абсолютно разные.

‒ Только сестру пугаешь своими бреднями о смерти. Я серьезно говорю. Выключи!

Молли. Родители "наградили" нас именами, начинающимися на одну букву. Своих детей я точно не буду так называть. Молли восемь лет. Она ‒ копия меня, а я ‒ копия мамы. Папины гены в нас совершенно не проявились. Впрочем, он все еще не теряет надежды получить сына. Который унаследует его страсть к снегоходам. И хотя мне снегоходы тоже нравятся, его это не устраивает. Я плохо разбираюсь в их марках. По отцу сразу видно: его раздражает, когда никто из нас не может точно сказать, на каком снегоходе он сейчас сидит. За рулем у нас всегда папа, а мы только пассажирами. Сидим себе в санях, прицепленных к снегоходу, и мягко подпрыгиваем на сугробах. С нами папа никогда быстро не ездит. Но иногда он уезжает кататься в одиночку. Отъехав немного от нашего домика под Юносуандо, он берет разгон, и вскоре я слышу, как он несется, взревывая мотором, в сторону Кангоса. Как дурак, ей-богу. Обратно папа возвращается с красными щеками, и тогда мама выглядит куда веселее, чем обычно. Они обнимаются, а на кухне вовсю воняет выхлопными газами. Никогда не понимала, почему папины красные щеки и вонь бензина так радуют маму.

Жалко, что папа думает, будто его страсть к снегоходам может разделить только сын. А вдруг мальчик родится, его назовут Мелькером или Мартином, а он окажется совсем не такой, каким его хотел видеть отец? Вдруг он будет ненавидеть снегоходы и все дни напролет проводить с игровой приставкой в руках? Что тогда сделает папа? Что вообще делают в таких случаях разочаровавшиеся отцы? Задерживаются в шахте на лишнюю смену? Надеюсь, у меня никогда не будет брата.

‒ О чем ты думаешь?

Я улыбаюсь своей самой нежной улыбкой. Стараюсь казаться послушной. Недумающей. Почти нормальной.

‒ О папе.

‒ Почему ты о нем думаешь?

‒ У него скоро день рождения. Я уже знаю, что ему подарить.

У мамы вокруг рта разглаживаются складки. На мгновение она расслабляется и пытается улыбнуться в ответ, но улыбка тут же гаснет.

‒ Хорошо.

 

На горе, где рудник, ровными рядами мерцают огни. Свет льется из самых глубин шахты, постепенно поднимаясь наверх. Уровень за уровнем. Я живу в Кируне. Теперь наш город переезжает, потому что шахта по добыче железной руды растет и ширится под землей. Но это не правда. Никакой это не переезд. Горнорудная компания LKAB и власти муниципалитета собираются снести бóльшую часть города и построить новую. Если успеют. До того, как все обрушится.

 

2

 

Юлию видно издалека. На ней везде, где только можно, надеты отражатели, которые поблескивают от каждой проезжающей мимо машины. Я выдыхаю, и теплый воздух окутывает меня облаком пара. На улице почти минус двадцать, и я обдумываю, не сделать ли подруге втык за опоздание. Но потом мне становится ее жаль. Я знаю, как она стесняется своих отражателей. Это мама заставляет ее их носить.

Мы встречаемся у поворота на улицу Брумсгатан и идем мимо старинного трехцветного деревянного дома, прозванного в народе Иерусалимом. Мама рассказывала, что сто лет назад здесь была гостиница для молодых ребят, приехавших работать на шахте. Из-за постояльцев тут вечно стоял шум и гам ‒ местные жители говорили, что прямо как при осаде Иерусалима. Я же убеждена, что все дело в привидениях.

Снежная пыль вихрем вздымается перед нами. Хлопья снега ложатся на лицо и тают, превращаясь в капли холодной воды. Я торопливо заправляю волосы под шапку. После душа я не успела их толком высушить. Я не суеверная, но говорят, что если волосы промерзнут, они могут потом выпасть. И если учесть, что сейчас они у меня до плеч, то потом придется долго их отращивать.

‒ А я новый фильм сегодня записала, ‒ говорю я.

‒ Опять про смерть?

‒ Разве ты не слышала, что сегодня ночью взрывы были гораздо ближе, чем раньше?

‒ Не-а...

‒Ты что ‒ даже не проснулась в двадцать минут второго?

Юлия так фыркает, что из носа у нее вылетает сопля. Она раздраженно вытирается варежкой, а я начинаю злиться.

‒ А ты, значит, проснулась? ‒ спрашивает она.

‒ Конечно. Кто-то должен быть наготове. Чтобы спасти семью. И всю Кируну.

Юлия не отвечает. И ускоряет шаг. Я не понимаю. Обычно она смеется и говорит, что я порю чушь. "Пороть чушь" так обычно говорила бабушка Юлии. Еще она говорила "ссать" и "сиськи". Ее уже нет в живых, но я знаю, что Юлия по ней скучает.

Моя бабушка не так эксцентрична. Она ‒ политик и заседает в муниципальном собрании от партии Социал-демократов. Она занималась этим еще тогда, когда моя мама была ребенком. Я думаю, именно поэтому мама так ненавидит политику. И на выборах в риксдаг всегда голосует против Социал-демократов. Хотя бабушке она ничего не говорит. Только ходит по квартире кругами в день выборов и злорадно усмехается.

‒ Что случилось? ‒ спрашиваю я наконец.

Мы приближаемся к автобусной остановке рядом с нашей старой школой, в которой мы учились до того, как перешли в хёгалидскую школу. Кто-то топает ногами от холода. Шуршат стеганые штаны, и с глухим стуком хлопают друг о друга толстые перчатки. На улице темно, как в шахте. На дворе ледяной февраль. От мороза больно дышать. Волоски в ноздрях застывают, превращаются в крохотные сосульки и колются, когда морщишь нос.

‒ Ничего.

‒ А я правда просыпаюсь. Почти каждую ночь.

‒ У тебя с головой не все в порядке.

Я резко выдыхаю, когда вижу ее глаза. В глубине души она смеется над моими страхами.

‒ Готовишься к экзамену? ‒ задаю я в отместку совершенно ненужный вопрос. Мама Юлии, Карола, ‒ учительница и не дает своей дочери спуска. Юлия говорит, что Карола часто нависает над ней и шипит ей прямо в затылок:

‒ Ты должна уехать из Кируны. Ты должна стать человеком.

Когда Юлия родилась, Кароле было всего восемнадцать. Это был не самый счастливый день в ее жизни. Она как раз собиралась отправиться в "Арран", на дискотеку 18+, а вместо этого оказалась в роддоме и кричала, что хочет умереть. Умереть у нее не получилось, и на свет появилась Юлия.

‒ Дай девочке сиську, ‒ сказала при этом бабушка Юлии и ущипнула Каролу за грудь.

Карола сама мне все это рассказывала. "Сиськи", по моему, ‒ самое некрасивое слово из всех, какие только есть на свете.

Моя мама, Анна-Карин, на десять лет старше Каролы и в своей жизни она успела сходить аж на целых две дискотеки и даже отработала несколько лет на кассе супермаркета, прежде чем появилась я. Для мамы я была долгожданным ребенком. И для папы тоже. Родители были вместе уже много лет, с тех самых пор, как мама закончила гимназию. Папа, его зовут Андреас, сразу устроился работать на шахте и по сей день там вкалывает. Под землей. Внизу, где взрывают залежи железной руды. Самая опасная работа. В детстве я часто расспрашивала папу про шахту: мне было интересно, что он там делает. Иногда я стояла на нашем дворе и фантазировала, что папа прямо подо мной. На глубине в тысячу метров под землей.

Кирпичные дома на Брумсгатан, те, что стоят ближе всего к руднику и всего в паре сотен метров от нашего дома, будут сносить первыми. А ведь когда-то я сидела позади одного из этих домов, которым уже по восемьдесят лет, и старательно думала о папе. Вечером я спрашивала его, чувствовал ли он, как я о нем думала. Он не чувствовал.

Автобус сворачивает к остановке, и внутри сразу становится тесно. Возбужденные голоса, красные от мороза лица, на полу лужи растаявшего снега. Мы усаживаемся рядышком. Юлия прислоняется головой к окну и закрывает глаза. Я быстро оглядываюсь и... вижу его ‒ Альбина. Я пихаю Юлию.

‒ Он в автобусе.

Она не отвечает.

Я достаю мобильник. Я уже много раз так делала. Притворяюсь, что снимаю себя, а на самом деле ‒ Альбина.

Скоро я смогу собрать вместе его половинки лица, глаза, волосы и улыбку на одну фотографию. Мне до сих пор не удалось поймать тот единственно-нужный кадр, на котором Альбин был бы весь целиком.

Он действительно идеален. Почти черные волосы и глаза, такие темные, что невозможно различить зрачок. Из-за этого очень трудно понять, интересно ли ему то, что я говорю. Большие расширенные значки означают, что интересно. Я читала.

Вот. Теперь он целиком у меня в кадре. В первый раз. Руки трясутся. Неожиданно телефон выдергивают из моих пальцев. Юлия демонстративно разворачивается на сиденье и поднимает мобильник. Щелчок камеры звучит страшнее, чем взрыв в шахте. Я съеживаюсь. Юлия шлепается задницей обратно на сиденье и кидает телефон на мои сведенные судорогой колени.

‒ Вот тебе фотка твоего долбаного Альбина!

 

3

 

При подходе к школе Юлия вдруг переходит на бег. От неожиданности я останавливаюсь и смотрю, как ее зеленая шапочка мелькает впереди. [...] Юлия бросила меня одну. Мы всегда были вместе. Еще с детского садика. Она слямзила мою куклу, я ударила ее кубиком ‒ так мы подружились. И с тех пор никогда не расставались. До сегодняшнего дня. Мне стало не по себе.

[...]

Я думаю об этом все утро. И действительно не понимаю. Что такого я сказала? То же, что и обычно. Внезапно мне становится плохо. Я поняла. Каждый раз я говорю одно и то же. Каждое утро. Ну, почти. Юлия просто устала. Вот почему она сделала фото Альбина. Я надоела ей, я всем надоедаю. То, что я говорю, слишком грустно. Может, я действительно переборщила со своими разговорами о смерти? Я достаю мобильный и любуюсь на фото Альбина. Вышло идеально.

 

4

 

Сидеть рядом с лучшей подругой и чувствовать исходящий от нее ледяной холод ‒ хуже чем торчать в нетопленном доме при минус тридцати пяти. По мне, хуже пытки не придумаешь. Я взмокла под мышками ‒ вся надежда только на дезодорант. Юлия склонилась над тетрадью по шведскому, и пряди волос мышиного цвета закрыли ее лицо. Я никогда не произносила это вслух, но тут меня обуяла злость. Когда мама не разрешает Юлии красить волосы, я ее утешаю. Говорю, что у нее волосы цвета спелой ржи. Тогда она успокаивается. Теперь же я почти готова прошептать ей на ухо, что волосы у нее ‒ ну точно, как шерсть у мышей.

Нашу учительницу зовут Стина. Она очень умная. Ей не нужно по каждому вопросу гуглить в Интернете.

Стина просит нас описать наши чувства и переживания, связанные с переездом Кируны. Она стоит, широко расставив ноги, и тяжелая серебряная цепочка раскачивается и хлопает ее по животу в такт ее словам. Я пытаюсь сосредоточиться на этом зрелище, вместо того, чтобы слушать, что она говорит. Но у меня плохо получается.

‒ Вы живете в районе, который будут переселять первым. Что вы чувствуете? Напишите об этом. Мне нужны ваши чувства, эмоции. Ваши дома будут сносить. Что это значит для вас? Что значит для вас переезд?

Кируна все-таки переезжает, потому что LKAB  продолжает устраивать под землей взрывы. Почва оседает. Есть риск обрушения. Поэтому бóльшая часть города переедет или будет снесена, особенно это касается района, который ближе всего к руднику. Моего района.

Я упорно смотрю на волосы Стины, светлые у корней. Они подросли еще на сантиметр. Я уже знаю, куда мы переедем. В Охотничий. Место, которое ничего для меня не значит. Папа проходил там военную службу, там до сих пор существует полковой гарнизон I22. Самые крутые парни Швеции собрались в I22. Папа частенько говорит, что для него это будет возвращение в ад. Я не совсем понимаю, что он имеет в виду. Может, он просто шутит? Но когда я говорю это папе, он каждый раз смеется.

‒ Майя, напиши о своем доме. Мне так жаль, что блэкхорны собираются сносить. Это просто возмутительно, ‒ осуждающе говорит Стина.

Я сижу, не мигая, и боюсь встретиться с ней взглядом. Меня охватывает странное чувство.

‒ Блэкхорны были, как мы знаем, одним из первых типов домов, в которых стали селиться шахтеры. [...]

 Мы живем в зеленом блэкхорне с красной крышей [...] По соседству стоят другие такие же дома, выкрашенные в желтый, зеленый, красный и серый цвета [...]. У нас высокий потолок, скрипучие полы и большие окна. [...]

‒ Всего четырнадцать блэкхорнов перевезут в так называемый историко-культурный заповедник, который будет располагаться недалеко от горнолыжного центра, ‒ говорит Стина.

Да, перевезут. Но не мой. Мой дом сравняют с землей, которая потом, возможно, провалится в отверстие шахты. LKAB решил на месте снесенных домов разбить большой зеленый парк. Как говорится, свежо и красиво. Парк шахтерского городка. Я не хочу свежо и красиво. Я хочу мой дом. Моя первая школа, в которой когда-то училась моя мама, теперь пустует. От нее остались лишь стены. Внутри ничего ценного. Школу тоже снесут. Как будто это что-то ненужное.

‒ Напишите, что вы чувствуете. Это важно, ‒ повторяет Стина.

Пальцы словно свело судорогой. Рядом бодро скрипит ручкой Юлия. Она живет в каменном многоквартирном доме на Шуггатан и ничуть не жалеет о том, что ей придется оттуда переехать. Перед ней открывается новое и прекрасное будущее. Ее семья не будет жить в Охотничьем. Им дадут новое жилье в новой Кируне. Новый центр города будет находиться в трех километрах восточнее нынешнего. Как раз за церковным кладбищем, рядом с горой Туоллюваара. Так решили власти. Я злюсь на бабушку, которая считает, что это хорошая идея. Почему мы должны жить так близко от кладбища? Я не хочу каждый день видеть могильные камни и постоянно помнить о мертвых.

Мы с Юлией не говорим о том, что нам придется жить довольно далеко друг от друга. Сейчас между ее домом и моим всего сто тридцать шагов. Зимой ‒ двести девяносто три, потому что приходится идти через Сильвербрагатан. По-другому не пройти ‒ снег слишком глубокий, особенно на той стороне улицы, где стоит ее дом. Нам видны окна друг друга, и по вечерам, перед тем как лечь спать, мы частенько перемигиваемся светом от ламп. А теперь Юлия будет жить в новом центре, а я ‒ в папином аду. Точнее, в его втором аду. Первый ‒ это, конечно, шахта.

‒ Как идет работа?

Стина неожиданно приседает на корточки рядом с моей партой. Пустые страницы моей тетради сияют белизной. В прошлом году Стина взяла за правило, чтобы мы писали о своих эмоциях и переживаниях. Она хочет, чтобы, высказывая мнение по любому поводу, мы научились выражать свои чувства. [...]

‒ Я не знаю, о чем писать, ‒ бормочу я и скашиваю глаза на Юлию.

На секунду ее ручка замирает в воздухе, и только я успеваю подумать, что вот сейчас Юлия придет мне на помощь, как она снова принимается писать. Почерк у нее уродский.

‒ Но ты должно быть много думаешь о своем доме? ‒ спрашивает Стина.

[...]

‒ Да, ‒ киваю я, ‒ конечно, я много думаю. Спасибо. Теперь я знаю, как начать, ‒ нарочито бодро говорю я.

Стина поднимается, и ее колени щелкают, как пистолетные выстрелы.

Юлия переворачивает страницу. Бог мой, сколько можно писать о своем доме и квартире на третьем этаже? Или она рассказывает о нашем квартале? О том, как она будет скучать по милым ее сердцу деревянным домикам, о наших потайных местечках, о детской горке прямо перед моим домом ‒ с нее мы катались на санках, ‒ и о велосипедной дорожке, ведущей к крытому катку "Ломбия", куда мы ездили с папами смотреть хоккей [...].

Я вдавливаю ручку в бумагу. Так сильно, что получается вмятина. Все мои мысли записаны в мобильном телефоне. В моих фильмах. В основном они о смерти, но и о других вещах тоже.

Я принимаюсь писать. Сначала осторожно. Я описываю мою комнату со светло-зелеными стенами, белым креслом, мягкой кроватью в углу, лампой на окне, телевизором, подаренным мне на двенадцатилетие, компьютером, старинным маленьким зеркалом круглой формы, доставшимся мне от дедушки, зеленым ворсистым ковром, купленным в Икее в Хапаранде, и книжной полкой с фотографией, на которой изображены мы с Юлией. Последнее фото с фестиваля в Кируне. Позади нас ‒ сцена и целое море людей, залитых полуденным солнцем.

Просыпаясь по утрам, я поднимаю шторы и вижу из окна гору. Рудник выглядит на ней как большой, распростерший свои крылья орел. Порой гора прячется в тумане. Порой скрыта под снежным одеялом. А иногда при свете солнца она выглядит почти красивой. Я думаю о ней первыми холодными ночами, когда начинаются утренние заморозки, и трава перед домом становится седой от инея. Или в тот единственный за все лето жаркий день, когда можно посидеть на деревянной лестнице, воображая, будто ты находишься за границей. Когда солнце почти жжет кожу на бледных икрах ног. Я не знаю, удастся ли мне увидеть гору из окон нашей новой квартиры. Я не могу разобраться в своих чувствах. С одной стороны, Кируна для меня ‒ не отделима от шахты, с другой ‒ этот чертов железный рудник вынуждает нас переехать.

Ручка бежит по бумаге, и я записываю все в точности, как думаю. Перечитываю последнее предложение: может вычеркнуть слово "чертов"? И оставляю как есть. Меня несет дальше. Чертова шахта. Чертова руда. LKAB ‒ дерьмо.

Я осторожно дергаю Юлию за рукав и, подвинув к ней тетрадь, показываю свои ругательства. Она перестает писать. Потом поворачивается ко мне и слабо улыбается. Я едва успеваю заметить, что у нее красные глаза, как она уже снова опускает голову и смотрит вниз, в тетрадь. Она плачет?

‒ Что случилось? ‒ шепчу я.

Юлия мотает головой, и ее длинные прямые волосы цвета спелой ржи прыгают по плечам.

Я не знаю что делать. Ее ладони лежат на коленях. Я опускаю свою руку под парту. Мы не держались за руки с тех самых пор, как ходили парами в младших классах в столовую. Юлия стискивает мою ладонь. Я ничего не понимаю, но тоже сжимаю ее пальцы, и так мы сидим до конца урока.

 

Перевела Евгения Савина