Баллада о Сандре Эс

Версия для печати

 
1. Психолог спрашивает: «Почему?»
 
Она спрашивает меня: «Почему?» Это она психолог, не я. Но спрашивает она меня: «Почему?»
— То есть — почему я это сделала?
— Именно. Тебе повезло, что рана небольшая.
Мне все равно. Мне плевать, сколько ему придется лежать в больнице. Если я все время буду думать, что мне все равно, то избавлюсь от него. Пройдет какое-то время, и все будет так, будто я его никогда не встречала. Вот моя месть, Себ — тебя не станет. Ни следа не останется.
 
2. Синяя палатка.
 
Мокрый песок. Пустой берег. Синяя палатка. Два человека. Себ и я.
Чтобы забыть, нужно время. Чтобы забыть последнюю ночь, когда даже дождя не было. И мы смотрели на звезды? (см. дальше созвездие Возничий), потому что облаков на небе не было.
— Это Возничий. Куда он нас повезет, Сандра?
Ты так сказал, хоть и знал, что поедешь один. Всю ночь я верила, что будущее — наше и весь мир — наш. Ты, Себ, заставил меня поверить, что на тебя можно положиться. Что я всегда буду лежать рядом с тобой, в твоей тени. Что наши тени в палатке сольются в одну.
Я забыла, что ты был Недостижимым. Как мне было понять, что ты можешь снова ускользнуть прочь? Отдалиться, удалиться. Стать еще одним из Исчезнувших. Ты открыл дверь и вошел ко мне. Никто до тебя не заходил внутрь. Кажется, я всегда была готова к тому, что все может исчезнуть в любой момент. Но только не ты. Ты был настоящим. Ты был Настоящей Жизнью. Я ощущала поры твоей кожи, я не придумывала, не сочиняла. Ты был со мной, живой и настоящий. В синей палатке, которая протекала, когда шел дождь.
Только той, последней ночью дождя не было.
 
Он думает, что я сплю. Гладит меня по спине. По телу бегут мурашки, хочется обернуться и впиться в его губы, запустить пальцы в его волосы. Показать, что я не сплю, что я изголодалась по нему. Изголодалась. Но я лежу, не шевелюсь и жду, когда голод станет таким сильным, что больше не вытерпеть.
Я не собираюсь ревновать, хоть и слышала о тебе всякое, Себ. Это было раньше. А сейчас — это сейчас. И я хочу стать новым человеком. Я буду новой, тебе понравится. Тебе понравится любить меня.
Когда ты запускаешь пальцы в мои стриженые волосы, ум отключается, меня захлестывает волна желания, и соски твердеют. Мне хочется обвить тебя всем своим существом — так я и делаю. Обвиваю тебя, как змея. И ты смеешься, уткнувшись в мои волосы, так что они за мгновение вырастают на несколько миллиметров от твоего влажного дыхания, и так крепко обнимаешь меня, что я знаю: больше никогда не останусь одна. И тело выгибается дугой от желания. Ты моя пара, я нужна тебе. Палатка растворяется в лунном свете, и Возничий уносит нас выше и выше, а потом все взрывается таким ослепительно белым светом, что нам приходится зажмуриться.
После мы дрожим, покрытые пленкой пота, как простыней, и ты вылезаешь из палатки и тащишь меня с собой к воде, которая стала еще холодней, чем прежде. Но внутри мы горячие, и ты держишь меня за руку, вода уже по бедра, уже скрывает наше тело, одно на двоих, и мы падаем, смеемся, плещемся, играем... Я даже не знала, что умею играть, раньше со мной никто не играл.
 
3. О чем ты не узнаешь.
 
— Неужели ты ни с кем не играла, Сандра? — спрашиваешь ты, вынося меня на берег, как маленького ребенка.
— Не-ет, — и это абсолютная правда. В детстве я совсем не умела играть.
— Все дети умеют играть, — возражаешь ты. Так решительно, что меня разбирает смех.
— Ты думаешь, что всегда прав? — дразнюсь я, а сама думаю — ну и пусть. Ну и что, что ты не прав. Ты никогда не узнаешь, какой я была до того, как встретила тебя. Раньше я делала много такого, о чем теперь жалею, но сейчас это не имеет значения. Например, ты никогда не узнаешь, что я:
резала и царапала себе руки, когда злилась на себя за то, что совсем одна (глупо, правда?)
злилась, что я толстая, уродливая и одинокая, и еще думала, что раз меня никто не любит, то так мне и надо (меня и правда никто не любил)
иногда, если надоедало уродовать руки, морила себя голодом (и никому не хватало сил со мной возиться, такая я была невыносимая)
А однажды, когда мне было четырнадцать, я сбежала в Копенгаген, и моя приемная мамаша чуть с ума не сошла. (Хотя этим-то я горжусь. Села на поезд без билета, а когда появился кондуктор, спряталась в туалете. Классно придумала.)
Но обо всем этом ты никогда не узнаешь, я ни за что не расскажу. Потому что сейчас — это сейчас, и мне довольно того, что ты несешь меня на руках, хотя я тяжелая и мокрая, и вода с моих волос капает тебе на лицо, а ты ловишь ее языком. И я так рада, что ты глотаешь капли с моих прядей. Внутри мы горячие, а носы ледяные. Засыпаем, укрывшись твоей курткой.
Мы просыпаемся в согретой утренним солнцем палатке. Я рассматриваю твое лицо, хотя раньше не решалась. Вдруг я вижу тебя гораздо отчетливее, чем прежде, как будто всего в тебе больше, чем я думала. И мне нравится, что тебя так много. Кожа, волосы, глаза, руки — все большое, больше, чем мне казалось. Только шрам на подбородке такой же маленький, как и прежде. Может быть, ты упал, когда учился кататься на велосипеде? Или подрался? Или ударился, когда только-только научился ходить? Может быть, ты упал с лестницы, пошла кровь, мама сильно испугалась? Я трогаю белую ниточку шрама пальцем, но почти ничего не чувствую. У тебя такие темные, ровные брови. Как будто ты — мудрец, который знает все на свете. Но рот похож на мой. Можно даже перепутать. Наверное, скажи я, что у тебя мягкие-премягкие губы, а язык как мед, ты обидишься? Поэтому я тебя и не боюсь, хотя у тебя большое и сильное тело, все в черной шерсти. С тобой я верю, что что-то значу. Я есть. Я тоже есть. Тебе на лоб садится муха. Пошла прочь! Я прогоняю муху, ты просыпаешься.
 
4. Наш третий утренний костер.
 
Мы разводим костер, третье утро подряд, и тогда ты начинаешь говорить. Чай обжигает язык, и ты спокойно сообщаешь, что тебе надо на время уехать. Я поднимаю голову от кружки и спрашиваю куда и надолго ли.
Ты прохладно улыбаешься и ничего не отвечаешь. Встаешь и говоришь, что пора собирать вещи и складывать палатку, что тебе надо спешить.
Я ничего не понимаю.
Тогда ты начинаешь объяснять медленно и отчетливо, чтобы дошло даже до такой дуры, как я. Ты будешь служить в армии. Год и два месяца. Ничего странного в этом нет. Конечно, это не обязательно и почти никто не служит, но ты гордишься тем, что тебя приняли. Ты поедешь на север, в Вестерботтен, потому что прошел отбор в егерские войска. То есть какое-то время тебя не будет – все это ты сообщаешь с таким видом, как будто едешь на край света, где нет даже телефонных проводов. Я вижу, что ты обиделся. Ты ждал, что я буду в восторге. Настоящий мужик, прошел отбор в элитные войска! «В егерский полк берут только лучших». Но мне не хочется прыгать до потолка от радости. Я чувствую, что все это мне не по душе. Что ты собираешься уехать, ты уже приготовился исчезнуть насовсем. По тебе видно. «Было очень хорошо, просто здорово. Если подумать, то даже слишком. И на будущее — я не могу тебе ничего обещать».
Это я — слишком? Неужели я для тебя лишний груз, как камни в кармане? Я сижу на сыром песке и смотрю на полоску берега между соснами и морем.
— Я хочу служить Родине, — говоришь ты. Какие-то непонятные слова.
— Шутишь?
Ты сердишься, раздраженно бросаешь спиртовку в рюкзак.
Я говорю, что хочу поехать с тобой. Что я сама могу купить билет на поезд. Что я тоже могу переехать на север. Как бы в шутку. Чтобы заполнить жутковатую пустоту, которая возникла между нами.
— Я могу делать гамбургеры или убирать номера в какой-нибудь лесной гостинице, — с отчаянием добавляю я.
Ты что, не понимаешь, Себ? Нельзя все так взять и испортить! Нам нельзя терять друг друга!
— А может, и меня возьмут в егерский полк?
— Тебе нельзя туда, — отрезаешь ты и решительно направляешься к красной «хонде». — Пойми, Сандра.
— Не называй меня Сандрой! — я срываюсь на визг.
— Тебя разве не Сандрой зовут?
— Просто С. Эс.
— Ладно, Эс.
Ты кидаешь мне шлем. Я не ловлю его. Сажусь на землю и злобно смотрю прямо перед собой. Ты не подходишь ко мне, не обнимаешь. Только повторяешь, что надо спешить, что надо уезжать.
 
Мы едем в город, я сижу, обхватив тебя сзади и чувствуя тепло твоей кожаной куртки, хотя в лицо уже дует холодный осенний ветер. Я знаю: что-то заканчивается, едва успев начаться.
 
5. Ты удивлен?
 
Наверное, я должна была чувствовать себя избранной, раз оказалась с тобой в той дырявой палатке? Нет, тебе не только со мной надо было попрощаться. С той, другой, ты прощался на стройке.
Я видела вас. Она цеплялась за тебя и не хотела отпускать. А ты, наверное, чувствовал себя ужасно крутым. Вокруг полосатая строительная пленка, как конфетная обертка. А вы карамельки. Липкая начинка лезет наружу, небо нависает серыми облаками.
Интересно, ты увидел меня, до того как я закричала? Удивился? Не помню, кричала ли я какие-то слова или просто вопила. А ты помнишь? Может быть, я выла, как бешеный зверь? А ты ничего лучше не придумал, чем послать меня домой. Как собаку.
— Сандра, домой!
На стройке всегда найдется камень или что-нибудь острое.
Ты удивился? Наверное, ты не думал, что я такая меткая? Или вообще не успел ничего подумать? А потом уже было поздно. Скоро я тебя забуду. Холодную воду, синюю палатку и песок буду помнить, а тебя нет. Я была там... с кем-то. С кем угодно. Какая разница, с кем.
Не надо цепляться за мелочи, как говорит моя приемная мама. От этого одно расстройство.
 
6. Скажи спасибо.
 
«Скажи спасибо, что на тебя не завели дело», — сказала психолог. Директор школы и София благодарны, по ним видно. А мне все равно.
— Себ не хочет писать заявление в полицию, — уточняет психолог и выжидающе смотрит на меня. — Так что последствий для тебя, Сандра, не будет.
— Значит, в тюрьму меня не посадят? — иронизирую я. Вопросительные взгляды пронзают воздух, как стрелы.
За окном толпятся мои одноклассники. Выпускной курс, специальность «Медицинский уход». Все знают, что произошло: я пыталась убить Себа Фарука, я ненормальная, мне нужна смирительная рубашка, у меня что-то не в порядке с головой. Пора мне бросать этот «Медицинский уход».
По дороге домой мы с Софией проходим мимо дома, где живет Себ с родителями. Мы идем быстро. Я смотрю прямо перед собой, хотя он все еще лежит в больнице. Но София говорит, что ей не хотелось бы встречаться с его родителями. Мне-то все равно. Зря София беспокоится: в них бы я камни кидать не стала.
 
София помогает мне собирать вещи. Старается спрятать слезы, но я-то вижу.
— Все будет хорошо, — утешаю я. — Со мной, наверное, нелегко было, но теперь все наладится.
Она смотрит на меня, приоткрыв рот, как будто хочет что-то сказать, но вдруг убегает в ванную и запирается на замок. Из-за двери доносятся всхлипывания. Бедная София. Но если я сейчас к ней подойду, то пиши пропало. Надо действовать по плану. Я складываю оставшиеся вещи в рюкзак. Пусть она плачет, а я не буду.
Я собрала волю в кулак, теперь у меня стальные нервы. Один раз расслабилась, размякла – в палатке на берегу — и чуть не пропала. Больше никогда в жизни, ни перед кем не буду так раскрываться. Показывать человеку, что любишь — опасно, только я не сразу это поняла. Если любишь человека слишком сильно, всё - ты в его власти. С мамой тоже так было, наверное? Она знала, что я слишком сильно ее люблю – все дети любят своих мам слишком сильно. Если бы она сомневалась, если бы не была уверена в этом, тогда, наверное, не бросила бы меня.
Больше не буду о ней думать. Она того не стоит. Ненавижу всех предателей!
София выходит из ванной. Глаза красные и мокрые. Я подхожу к ней, обнимаю. Торопливо. Она понимает почему.
Пора идти на автобус.
 
7. Междугородный автобус.
 
Стучу головой о спинку кресла, коротко, сильно. Раз за разом. Водитель автобуса, идушего из Соллефтео в Стокгольм, наблюдает за мной в зеркало заднего вида. Что я вижу? Что на вокзальных часах 22:02. Осталось три минуты. За три минуты можно передумать, если захотеть. Но я не собираюсь ничего менять. София ушла: я не хотела, чтобы она стояла здесь и ждала. Она мерзла, ее тянуло домой, где тепло и телевизор – пусть идет, раз уж ничего нельзя изменить. Один раз она обернулась и помахала, а потом исчезла за углом, и я выдохнула. До этого боялась, что передумаю и никуда не поеду. Что стану вести себя как тогда, в детстве, когда она взяла меня к себе. Мне было девять, я висла у нее на шее и заставляла повторять, что она никогда, никогда меня не бросит. Она даже в туалет не могла спокойно сходить, я везде хотела быть с ней. Но теперь она снова свободна. Я взрослая, могу жить одна. И я это докажу. Хотя взгляд все равно скользит по площади за окном. Может быть, кто-нибудь хочет со мной попрощаться?
Удары затылка о спинку кресла: тук, тук, тук. Я выстукиваю секунды, одну за другой. Все, время вышло, обратного пути нет.
Автобус едет в ночи. Усталость сменилась странным возбуждением. Вот, оказывается, каков мой путь к свободе. В багажнике автобуса лежат наспех собранные вещи. Немного одежды, несколько книг. «Тебе там много не нужно, правда? — сказала София. — Ты будешь часто приезжать, правда?» Я не стала возражать. Зачем ее расстраивать.
Завтра первый рабочий день. С восьми утра. Временная работа в доме престарелых. Для таких дряхлых стариков, которым приходящий соцработник уже не поможет. Работу нашли на удивление быстро. Все сошлись во мнении, что меня надо отправить подальше, поразительное единодушие.
Не могу оторвать взгляда от разделительной полосы, хотя меня тошнит от ее вида. Пытаюсь думать, но перед глазами только эта белая линия. Как будто я стараюсь удержать равновесие, чтобы не упасть. «Ты только подумай, вдруг Себ никогда не поправится до конца?» Да пусть у него хоть до старости голова болит. Зато будет помнить, даже если очень постарается забыть. То, что произошло, смахивало на фильм, очень даже неплохой. Примерно так:
 
8. «Месть Сандры».
 
Черный экран, Ник Кейв поет свои «Баллады про убийства».
 
Get down, get down, little Henry Lee, and stay all night with me! You won’t find a girl in this damn world, that will compare with me…
 
Потом становится видно, что черное — это вечерняя темнота. Холодно. На земле изморозь. Под ногами хрустят мерзлые листья. Стройка. Скоро тут будут виллы с гаражами и качелями, но пока только шаткие штабеля и кучи стройматериалов. Защитная пленка трепещет на ветру.
 
And the wind did howl and the wind did blow...
 
Большие полосатые тюки с материалом для изоляции стен. Парень и девушка в черной кожаной одежде лежат на полосатой пластиковой пленке, которая противно шелестит от их движений. Вдруг парень поднимает голову и смотрит прямо в объектив. Он орет:
— Пошла вон! Проваливай!
И тогда в него летит кирпич, парень даже не успевает ничего сообразить. В следующее мгновение он стоит на коленях на земле, спрятав лицо в ладонях. Сквозь пальцы сочится кровь. Девчонка бросается к объективу, сжав кулаки, и колотит того, кто бросил кирпич. То есть меня, Сандру. Кулаки барабанят по моей кожаной куртке.
Потом крупный план: удивленное лицо Себа.
 
And the wind did roar and the wind did moan…
 
Продолжение такое: я даю девчонке пощечину, чтобы она пришла в себя.
— Вызывай лучше «скорую», — спокойно говорю я ей, кивая в сторону Себа, который лежит на земле в пяти метрах от нас.
 
Come take him by his lily-white hands, come take him by his feet!
 
— Или, может, я позвоню?
Девчонка всхлипывает и ежится, потом идет к Себу, но слишком медленно и шатко. Я успеваю первой. Сажусь на корточки рядом с ним, быстро вытаскиваю его мобильный — мне, конечно, хорошо известно, в каком кармане он лежит. Задеваю ремень, звякает связка ключей на цепочке. Выступ бедренной кости под моей ладонью — крупный план — голая кожа на пояснице. Тепло. Девчонка, наконец, добирается до Себа и отталкивает меня. Мобильный вылетает из моей руки, скользит по мерзлой земле. Прочь, в темноту.
 
And the wind did roar and the wind did moan...
 
Я иду, не медленно, но и не быстро. Собранно. Как положено главной героине такого фильма. Меня поглощает мрак. Себ смотрит мне вслед, трет глаза, пытаясь разглядеть меня в темноте: он только что понял, кого из нас любит. И что теряет именно ту, которую любит. А все потому, что был таким идиотом. И еще потому, что Сандра не прощает. Та, другая, шарит в темноте, никак не найдет мобильный Себа.
Всхлипывает. Плачет. Как маленькая. Вот дура.
 
В фильме все должно быть лучше, чем в Настоящей Жизни. В реальности, когда бросишь в человека кирпич и видишь, как он падает и течет кровь, становится страшно.
 
Кажется, я бежала до самого дома? Или нет? Мне, вроде, было холодно, тошнило? Не думай, Себ, что той ночью пролилась только твоя кровь. Я заперлась в туалете и стала царапать себе руки.
Зачем? Просто потому, что не могла удержаться.
 
И перестать колотиться головой о спинку автобусного кресла тоже не могу. Бумажный подголовник шуршит. Водитель таращится в зеркало заднего вида, но мне все равно. Сколько времени нужно, чтобы забыть тебя, Себ? Те дни и ночи, которые мы провели в дырявой палатке — их уже нет? Если один из нас все забыл, то, может быть, ничего вообще не было? Чем Настоящая Жизнь отличается от сна или мечты? Множеством мелких деталей: прикосновение ледяной воды, тепло внутри спального мешка, пусть и мокрого. Кисловатым запахом сырых дров, которые все же разгорались. Гранью между лунным светом, пронзавшим ткань палатки, и рассветом, осторожно сочившимся внутрь. Ты не мог этого забыть.
 
9. Утро, Стокгольм.
 
Автобус подъезжает к вокзалу еще до рассвета. Я не замечаю, как остальные пассажиры достают сумки с верхних полок, готовятся к прибытию. Я глубоко сплю, в животе комок пустоты. Просыпаюсь, когда кто-то задевает меня сумкой. Мерзну, как бывает в автобусе после долгой ночной дороги. Взъерошиваю недавно остриженные волосы. Пытаюсь облизать пересохшие губы, но слюны не хватает. И гигиеническая помада закончилась. Я натягиваю куртку, надеваю рюкзак и выхожу из автобуса вслед за всеми.
В пути я не обращала внимания на других пассажиров, даже не заметила, что почти все места в автобусе были заняты. Теперь все собрались у багажника и боятся, что именно их чемодана или сумки не окажется на месте. Сутулятся, ежатся на от ветра на фоне мокрого, серого утра.
Водитель ставит мою коричневую сумку на тротуар. Глядит на меня. Я вызывающе смотрю в ответ. Потом натянуто улыбаюсь, надеясь, что выйдет мило. Как будто это не я, а кто-то другой. Настоящая Эс не может мило улыбаться таким промозглым утром. У водителя растерянный вид.
Я с облегчением запихиваю сумку в камеру хранения на вокзале. Откуда-то пахнет кофе, я пробираюсь через толпу людей, спешащих к метро. Уже без четверти восемь. Старичок в перчатках без пальцев невыносимо фальшиво играет на аккордеоне. Денег ему никто не бросает, а он знай наяривает — все громче, все фальшивей. Инвалид в коляске бормочет, как робот: «Лотерейные билетики, лотерейные билетики».
В четверть девятого я перехожу улицу и нахожу нужный адрес.
 
10. Дом престарелых с медицинским уходом.
 
Тщедущная старушка с ходунками перегораживает вход в лифт и на лестницу. Раздраженно толкая вперед ходунки, она пытается удержать дверь лифта. Я протискиваюсь вперед и придерживаю перед ней дверь, она смотрит на меня с детской улыбкой, как с конфетной обертки.
— Спасибо тебе, девочка! Меня зовут Агнес. Агнес Ларсон.
Пока мы едем в лифте, она бодро расспрашивает меня, кто я такая и что делаю в этом доме.
Мое появление в доме престарелых с медицинским уходом не проходит незамеченным. Агнес представляет меня всем и каждому с таким воодушевлением, что ее тоненький голос то и дело срывается на фальцет. Старухи тянут морщинистые шеи, как у ящериц, некоторые даже пытаются потрогать меня.
— У тебя такая куртка — это потому что ты ездишь на мотоцикле? Что говоришь, Агнес? Она с самого севера?! Господи ты боже мой! Ты же, наверное, совсем устала!
Я стараюсь спрятаться от их жадно-любопытных взглядов. Чувствую себя бессловесной зверушкой, которую выставили напоказ.
— Может быть, она буйная? — шепчет себе под нос сухонькая старушка, стоящая в углу. — А то зачем ей такой ошейник, как на собаке?
Я могла бы снять его. Хотя пусть боятся, меньше будут трогать своими жилистыми руками, мять, как кусок ткани на распродаже.
Мне хочется сбежать от этого сборища шамкающих ртов, сухих губ. Спуститься вниз на лифте и больше никогда не возвращаться.
Но на пути стоит женщина в светло-желтом халате, так что сбежать я не могу.
— Хорошо, что ты быстро нашла дорогу! — Женщина берет меня за руку и ведет к застекленному кабинету. На черной табличке белые буквы: «Приемная». Каждый вдох кажется смертельно опасным.
— Мари Ульсон, — представляется заведующая, пока я разглядываю ее безупречно выщипанные брови.
— А ты Сандра?
Мне ничего не остается, кроме как кивнуть и опуститься на стул. Желтый халат выгодно оттеняет розовый румянец, глаза блестят, и вся она кажется свежевымытой. Сама я, наверное, заспанная и бледная. Язык наждачной бумагой трется о нёбо. Мари выжидающе смотрит на меня. Моя очередь что-нибудь сказать.
— Ты только что приехала?
Я киваю, и мне кажется, что ее совсем не беспокоит моя усталость.
— Наверное, и позавтракать не успела?
— Я решила, что лучше вовремя прийти...
Мари дружелюбно улыбается и предлагает выпить кофе в комнате отдыха.
— Кажется, у нас там и хлеб есть. И сыр. Если не засох, конечно.
Старичьё впилось в нас взглядами и не собирается отпускать.
— Ну, сейчас ее научат уму-разуму, — шипит старушечий голос.
— У Мари все по струнке ходят, — кивает соседка.
Наконец, мы садимся пить кофе.
 
Остаток дня я провожу, ничего толком не понимая. Стараюсь не выходить из бельевой, где мне поручили считать простыни и полотенца.
Стоит мне выйти в коридор, как старики сверлят меня любопытными взглядами, стараясь проникнуть в каждую складку и щелку. Они изголодались по жизни, по живым запахам.
Вампиры, почуявшие свежую кровь.
 
/.../
 
30. понедельник.
 
— Ей стало хуже. Она плохо понимает, что ей говорят — сообщила Мари, как только я вышла из лифта. — Почти бредит. Когда приходит в себя, просит позвать Сандру.
Юдит Кляйн была очень бледна. Кажется, она не слышала, как я вошла в комнату. Я присела на краешек кровати, не сводя с нее глаз. Юдит вытянула руку, медленно провела ладонью по одеялу, пока не коснулась моих пальцев, и сжала их на удивление крепко.
— Я не виновата, поверь, — пробормотала она.
— Верю, — произнесла я как можно тверже.
Юдит открыла глаза, попыталась сесть.
— А Бенгт думал, что я пыталась убить его брата! Я знаю, он так думал! — ее голос сорвался.
Я погладила ее по руке, чувствуя, как сильно бьется пульс.
— Возможно, так и было. Я ведь его сдала. Опознала и его, и машину.
— Как это?
— Ты видела вырезку из газеты, заметку про аварию? Под заголовком «Покушение»?
Я кивнула, надеясь, что она начнет рассказывать более связно, и я хотя бы что-нибудь пойму.
— Брат Бенгта, Свен, общался с нацистами. Особенно дружил с одним лейтенантом, высоким молодым человеком с холодными голубыми глазами. Однажды он подошел ко мне, когда я закрывала магазин. Сказал, что хочет предупредить. Что он за мной наблюдал, видел меня со шведским офицером. То есть он видел меня с Бенгтом в городском парке. «Чтобы такого больше не было», - сказал он и пристально посмотрел на меня. Глаза у него были голубые, ледяные. Первый раз в жизни я видела такой холодный взгляд. Однажды вечером, когда я возвращалась домой после прогулки с Бенгтом, увидела, что кто-то написал на витрине...
Юдит сглотнула, ей было трудно говорить, но наконец она произнесла:
— «Шлюха еврейская». Понимаешь, что это значит?
Я кивнула.
— Я окаменела. Неужели про меня? Сходила за тряпкой, стала тереть. Терла и терла, и все мне казалось, что буквы видно. И еще казалось, что за мной наблюдают. Что кто-то смотрит на меня и на это слово, которое все никак не стиралось.
— Что ты сказала Бенгту?
— А что я могла сказать? Мне казалось, что я его недостаточно хорошо знаю, чтобы рассказывать такое. На той же неделе его родители пригласили нас на ужин, и там я впервые увидели его брата вблизи. У него на форменном плаще были норвежские свастики. Он стоял прямо передо мной и ухмылялся. Поцеловал мне руку. И губы у него были как железные. Не кожа, а холодная сталь. Бенгт не пришел мне на помощь. Он словно окаменел. Я опрокинула бокал красного вина и убежала. Бенгт пошел за мной и сказал, что я принимаю все слишком близко к сердцу. Разве ему понять! Он думал, что я смогу сидеть за одним столом с нацистом.
В уголках рта Юдит скопилась белая пена, я попробовала стереть ее носовым платком, но Юдит нетерпеливо мотнула головой — хотела говорить дальше.
— Та серая машина с кожаным верхом, в которой они ездили... там было накурено, пахло кожей и яблоками... Свен и его друг, лейтенант с холодными голубыми глазами. Сильно пахло яблоками. Я хорошо запомнила, по приборной доске каталось совсем красное яблоко, то вправо, то влево. Я все ждала, когда оно упадет, но Свен поворачивал то направо, то налево, и яблоко каталось туда-сюда и не падало.
Юдит закрыла глаза, запахнув сорочку и прижав руки к груди. Ее бил озноб.
— Я кричала, но меня никто не слышал. Лейтенант с ледяными глазами сказал — ты, кажется, не поняла, что мы всерьез, хватит вешаться на шею Бенгту Мортенсону, грязная еврейская шлюха. Они говорили – не понимаем, как ты смеешь так себя вести в нашей прекрасной Швеции. Они решили перевезти меня через границу и оставить там, чтобы семья Мортенсон жила спокойно и прилично. На этот раз предупреждаем, сказал лейтенант. В следующий раз отправим в немецкий лагерь. «Там из таких, как ты, делают мыло и колпаки для ламп». Он порвал мою одежду и вытолкнул из машины. В канаву. Когда я немного пришла в себя, побрела в город, в рваной одежде, грязная, с разбитым коленом.